Мальчик поджал тонкие губы, чувствуя, как к нему снова возвращаются воспоминания. Мать его умерла три года назад, а он мысленно снова и снова возвращался к ней. В ту ночь мутный голос отца грохотал особенно громко, яростно, тогда как сам мальчик лежал, съежившись под одеялом на своей койке у крыльца и прижимая к груди маленькое тельце Боло. В тот день им с Боло пришлось немало отшагать, а потому оба сильно устали. Потом отец заревел с особо зловещей силой, а через несколько секунд послышались какие-то шаркающие звуки — впрочем, мальчику и раньше доводилось видеть, как спотыкается отец, когда основательно напьется. Несмотря на мучивший его страх, мальчик все же медленно погрузился в сон.
А потом наступило утро. Едва рассвело, и дом вошел отец — лицо посеревшее, глаза ввалились, налились кровью. Даже не глянув на мальчика и не сказав ему, что произошло, он сразу прошел к телефону. Уже позже Эрвин не раз вспоминал, как радовалась мать, что в их доме наконец появился телефон, установить который она столько раз просила, просто умоляла отца — и вот к этому телефону он и направился в то утро, чтобы куда-то позвонить и сказать, что мать лежит на краю каменоломни. Лежит на земле. Мертвая.
После того дня мальчик не раз пытался узнать у отца, как получилось, что в столь неурочный час мать оказалась на каменоломне, где обвалившийся кусок породы не просто раздробил ей голову, но и ее саму чуть не похоронил под своими обломками — ведь она же вообще никогда не ходила в то место. Однако отец всякий раз резко обрывал его расспросы, а потом и вовсе отказывался говорить на эту тему.
Люди в форме тоже задавали отцу те же вопросы насчет того, как мать оказалась на краю каменоломни, на что он раз за разом тупо отвечал им одно и то же: «Я не знаю — она была хорошая женщина, хорошая женщина». Эрвина тогда еще удивило, как может отец без конца произносить такие слова, тогда как сам он ходил ежедневно, смердя зловонным перегаром и обращаясь с ней грубо, очень грубо, просто ужасно.
Эрвин постарался выбросить из головы эти горькие воспоминания и даже чуть расправил свои худые плечи.
Снова появился отец — с очередным стаканом воды в руке.
— Сходи-ка лучше проверь ремень на помпе, а то еще чего доброго опять лопнет. И к машине не подходи, нечего тебе там делать, понял?
Остановки механизма помпы из-за порванного ремня и последующее прекращение подачи воды в дом со временем стали для отца больным вопросом. Они служили теми искрами, от которых мгновенно вспыхивала его ярость, вздымались волны новой раздраженной озлобленности. Эрвин проверил, как горит огонь в печке, на несколько секунд задержавшись рядом с ней и прикрыв глаза — только чтобы вспомнить, как все было раньше.
На маленькой полочке, где прежде стоял телефон, сейчас было пусто, и Эрвин в очередной раз припомнил, как радовалась мать, когда в их доме наконец установили телефон.
— Ведь от нас до ближайшего жилья целых четыре мили, — частенько повторяла она, — а так я чувствую себя в полной безопасности, да и удобно опять же…
Сейчас все это ушло в прошлое: отец решил не тратиться на ненужную ему «забаву».
— Пошевеливайся, — крикнул он сыну, отрываясь от стакана с водой.
Эрвин вынул из ящика с инструментами пару стареньких плоскогубцев, сунул их в брючный карман и вышел на улицу.
Чувствуя в душе закипающее негодование, он не сразу направился в сарай, где стояла помпа, а вместо этого двинулся по захламленной дорожке, походя чиркнув кончиками пальцев по кузову запылившегося «седана» образца 1950 года. Эрвину вообще нравились всякие механизмы, и каждый раз, когда отца не было поблизости, он открывал капот и подолгу рассматривал мотор машины, ослабляя и закручивая всевозможные гайки, отсоединяя от свечей проволочные контакты, протирая их и устанавливая на прежнее место. Ему очень хотелось самому смастерить какой-нибудь механизм, но у него не было для этого ни материалов, ни соответствующих инструментов — вот разве что эта пара стареньких плоскогубцев.
Наконец он миновал инструментальную кладовку — в общем-то она так только называлась, поскольку никаких инструментов в ней не было, разве что грабли, лопата и старая, проржавевшая пила, — прошел еще дальше, остановившись ярдах в сорока позади нее, и опустился на колени рядом с холмиком свежевскопанной земли. С одного края холмика он положил большой камень, и стал нежно гладить его шершавую поверхность, чувствуя, как снова в глазах появляется резь и через стекла очков опять ничего невозможно разглядеть.
Боло не был чистокровной гончей — разве что наполовину, — однако вид у него был от этого не хуже, корпус чуть покрупнее да нос более длинный.
А как быстро он бегал, и какое у него было отменное чутье — не хуже, чем у любой охотничьей собаки. У Эрвина, разумеется, не было ружья, но, если бы он обзавелся им, то благодаря Боло уже давно настрелял бы не меньше тысячи зайцев и диких кроликов — вот сколько мог выследить его любимый Боло. Мистер Киндлер, которому принадлежало находившееся в четырех милях от них ранчо, как-то сказал Эрвину, что у него прекрасный охотничий пес — такой хороший, что лучше его он вообще никогда не видел. Он даже целых четыре раза брал Боло с собой на охоту и всякий раз возвращался с кроликом.
Теперь из-под очков Эрвина уже лились потоки слез, горячими струями обжигавшие щеки мальчика. Он вспоминал, как выглядел Боло, когда переходил на бег, как отталкивался от земли своими короткими и мускулистыми задними лапами — иногда казалось, что он даже ветер может перегнать. А сейчас Эрвину очень хотелось забыть про то, как заскулил Боло, когда по его телу пришелся первый удар отцовского ботинка…